Никто ничего не успел вовремя вычитать и вовремя написать, а почему? А потому что мне нужно было смотреть ситком про программистов.
Название: Раз-два-три, ветер изменится
Автор: Entony Lashden
Бета: Hideaki, aswallow, Вал (СОБЕРИ ВСЕХ БЕТ, ЛАШДЕН, СОБЕРИ ИХ ВСЕХ)
Фэндом: Hannibal
Персонажи: Ганнибал Лектер/Уилл Грэм
Рейтинг: NC-17
Жанры: драма
Размер: миди
Статус: в процессе
Предупреждения: АУ относительно Грэма. 1969-1974 года. Грэм - неопытный юнец.
Саммари: как сделать убийцу
А Анечка сделала мне баннер. Потому что она кошечка. aswallow
ПОСМОТРИТЕ-ПОСМОТРИТЕ, ЧТО МНЕ СДЕЛАЛА Solovyeva
Июль-август 1969
Обычно по субботам я просыпаюсь ближе к девяти, выпиваю чашку обжигающе горячего чая, слушаю вранье по Си-Эн-Эн и отправляюсь в университет с чувством глубокого отвращения к себе – результат пятницы, проведенной в компании, состоящей, собственно, из меня и моей заниженной самооценки, – и легким флером презрения к окружающим.
Суббота на той неделе не задается буквально с той секунды, как я открываю глаза, и, кажется, становится событием, о котором я бы мог рассказывать своим воображаемым детям.
8:15, будильник тактично намекает мне, что буквально через пару минут я начну катастрофически опаздывать; у меня ноет спина и ломит в костях, но я все равно поворачиваюсь на бок – чудеса самоконтроля, – спускаю ноги на пол и, растерев лицо ладонями, зеваю, приоткрыв глаза.
Мое субботнее утро начинается с того, что напротив моей кровати, поджав губы, стоит молодой человек, который придерживает рукой свой распоротый живот.
Он не смотрит на меня – вероятно, я не возбуждаю интереса к своей персоне – он молча разглядывает противоположную стену и перебирает пальцами светло-розовые обрывки своих внутренностей, похожих чем-то на червей, наматывая их кольцами на запястье.
Почему-то я не хочу выразить ему признательность за то, что он решил не пачкать ковер. Почему-то, глядя на его впалые щеки и темно-фиолетовое пятно на шее, с разводами зеленого по краям, я не думаю о том, что он только вернулся с какой-то дикой тусовки, на которой пробыл всю ночь.
Почему-то я закрываю глаза и считаю про себя до двадцати, надеясь, что меня отпустит.
Я не верю в то, что мертвые, заскучав под пятью фунтами земли, приходят в дома, чтобы взять кусок пирога торта и рассказать пару зажигательных историй из своей загробной жизни. Более того, вслушиваясь в склизкое хлюпанье под ладонями этого парня, я меньше всего склоняюсь к мысли, что он пришел ко мне, чтобы назвать имя убийцы. Просто я не успел проснуться. Просто сон, в котором мне приходится находиться в одной квартире с трупами, продолжается, и я, будучи порядочным и сознательным гражданином, должен проснуться. Потому что видеть во сне жертв убийств – это неподходящее дело для молодого человека.
Я набираю полную раковину холодной воды и опускаю туда голову, полагая, что это меня отрезвит.
Надежды тщетны: я продолжаю слышать этот звук. Чавк-чавк – юноша становится за моей спиной и надавливает пальцами на набухшие бугорки кишок, перегоняя от края к краю их мягкое, протухшее содержимое. Чавк-чавк – именно такой звук получается, если, подцепив ножом кожу живота, запустить лезвие чуть глубже, под тонкий слой желтоватого жира, и, словно приоткрыв банку с томатным супом, с глухим хлюпом выпустить темно-коричневую жидкость из кишечника. На самом деле, я бы не хотел этого знать. Я вполне обошелся бы без ценной информации о том, что, если быстро-быстро двигать ножом в теле другого человека, возникает точно такой же звук, как при сексе: глухие шлепки и такое низкое, гортанное постанывание.
Я упираюсь руками в бортики раковины и уповаю на чудо, вот только когда я открываю глаза, чуда не происходит. Неудивительно: Бэтмен слишком занят спасением Готэм-сити, чтобы спасти еще и меня.
Я смотрю на себя в зеркало, и мое перекошенное, посиневшее лицо, вымазанное в темной охре, больше похоже на лицо человека, который умер несколько недель назад. Иначе как тогда объяснить, что из дыры в моей щеке показывается мелкий бисер жемчужных личинок, которые, копошась в моем рту, ненароком сыплются на пол? Как тогда объяснить, что мои опухшие черные губы пытаются что-то произнести, но слизь, которая сочится из раны в щеке, смешивается со словами и стекает внутрь трахеи? Как объяснить, что из моих красных гноящихся глаз капают жирные белесые слезы, остающиеся на лице длинными склизкими полосами? Как объяснить, что мой скошенный набок нос подтекает бурыми разводами, которые мажут майку?
Наверное, я паникую. Наверное, видя этого парня, который, протянув мне грязную руку, старается приобнять меня за плечи, я испытываю не восторг и радость от долгожданной встречи. Я испытываю страх.
Я дергаю кран: брызги попадают на ноги; я запихиваю мыло внутрь рта и, просунув его почти в горло, разжевываю брусок. Мыло с запахом нарциссов на вкус как дерьмо, но, по крайней мере, это убирает вкус гнилой плоти, вкус истерики, в которую я вот-вот впаду: мне надо просто жевать, выполнять элементарные действия челюстью. Розовая пена хлопьями валится изо рта, и я, опустив в воду руки, с силой отдираю кожу.
У меня очень грязные ладони, вы замечали? Въевшаяся грязь, багровые полоски кожи под ногтями – мне нужно срочно отмыться, мне нужно срочно засунуть руки под ледяную воду.
Потому что мне кажется, что этими руками я убил юношу, который решил посетить меня сегодня. Мне кажется, что именно этими ладонями я забрался внутрь его живота и, пропустив через пальцы еще теплые органы, погладил его изнутри.
Мне кажется, что именно эти пальцы, вымазанные в кале и крови, я засовывал внутрь своего рта и, запрокинув голову от наслаждения, медленно дрочил.
И это не так далеко от истины.
Я задыхаюсь, потому что стараюсь проглотить ошметки мыла и протолкнуть кашу из слюней в свое горло, и еще частично от того, что мне очень хочется взвыть от ужаса, а я не могу себе этого позволить. Меня душит чувство глубочайшего раскаяния и вины: им нужна была моя помощь, а что же я? Я приперся вчера домой и уделил немного времени онанизму.
Да, я дрочил, потому что представлял, как больно им было, как унизительно беспомощно они барахтались в собственном говне, как они кричали и рыдали от того, что хотели поскорее умереть и прекратить мучиться.
О да, я чувствовал себя всемогущим. Я чувствовал, что поступал правильно, убивая их.
Я слышал голос Лектера, который говорил мне: «Хороший мальчик», - и дрочил.
Я отдираю от ладони кусочки кожи, старательно вымывая палец за пальцем, и, когда рука начинает кровоточить, перехожу к другой. Я очень переживаю, что эти ладони, перемазанные в крови этого парня, которыми я вчера сжимал член, нельзя будет отмыть – мне ведь надо ходить в Академию, записывать лекции, а если они останутся такими же грязными, мне придется от них избавиться, понимаете?..
Ведь этими руками я придерживал его за шею, когда, всунув член в рану в его животе, быстро двигался внутри, и стонал каждый раз, когда по его телу пробегала агоническая судорога. Этими руками я гладил его по губам и шептал: «Я люблю тебя, очень сильно люблю тебя». Этой рукой я держал его за горло, этой рукой я ранил его, этой рукой я сделал из него человека. И это не моя рука – это рука Господа, который из мусора делает совершенство.
Только мне застилают слезы глаза, и я, издав какой-то странный хрип, выключаю воду и выхожу в коридор, крепко зажмурившись и надеясь, что мой кавалер решит остаться в ванной, а лучше – исключительно в моем воображении.
Но он, наверное, очень устал быть одиноким и поэтому медленно тянется за мной на кухню. Наверное, месяц в земле не располагает к тому, чтобы надолго оставаться в замкнутом пространстве.
Дело в том, что я не планировал принимать гостей, не планировал устраивать ланч для оравы людей, и это причина, по которой я до крови закусываю щеку, видя второго парня. Они не переглядываются друг с другом – возможно, уже нечего сказать, – а только издают какой-то гортанный стон.
Мой сопровождающий стоит рядом со мной, когда я ставлю чайник, и совсем не смущается того, что я проливаю на пол кипяток, а потом, дрожащей рукой заливая кофе в чашку, намачиваю и скатерть. Они не выговаривают мне за беспорядок и негостеприимство – пока я толстым слоем намазываю масло на хлеб, они, с этим глухим чавкающим, снова и снова перебирают куски своего кишечника, с нажимом проглаживая пальцами места разрыва, как будто стараясь заново склеить их. Может, нужно предложить им джем, или тосты, или джин с тоником. Может, нужно повести себя радушнее, только я, поставив тарелку на пол, опускаюсь на колени, не в силах выносить их пустые лица, полные какого-то тупого горя и гнева, бессильной ярости и недовольства миром. Возможно, мне стыдно. Возможно, я просто слишком впечатлительный.
Они похожи на скупых ростовщиков, которые раз за разом перебирают свое золото: под столом я вижу, как они почти синхронно разглаживают свои кишки. Они бессмысленно пересчитывают количество обрывков, надеясь, что вот сейчас они найдут недостающий, вот сейчас, буквально через секунду, они снова смогут начать дышать. Они надеются: существует хотя бы одна тысячная доля шанса, что они не мертвы, что это дурацкая шутка. Они надеются, что темноту и холод, в которой они оказались, можно прогнать, но только какое-то смутное предчувствие бесконечного разочарования не дает им полностью окунуться в фантазию, где они снова живы. Как же сильно они хотят вернуться уже после того, как осознали, что жизнь – этот короткий промежуток между утробой матери и утробой могилы – была куда лучше вечной тишины и покоя, в которой никогда ничего не происходит, и только время со скрипом перетирает их кости.
- Мне жаль, - у меня слишком хриплый, сдавленный голос, который уходит к ним под ноги. – Мне так жаль. Мне очень жаль… - мы не на радостном и вдохновляющем завтраке у Тиффани – мы на поминках по Финнегану, и я, неразборчиво хрипя в замызганный пол: «Простите, мне правда очень жаль», - стараюсь слиться с цветом линолеума.
Язык не приспособлен для выражения скорби – так мне кажется, когда я затыкаю рот ладонью и начинаю тихо плакать. Как мне объяснить, что мне жаль, что они мертвы?.. Как мне объяснить, что я сопереживаю их утрате своей жизни, как собственной?
Они мертвы.
И больше никаких поездок с друзьями на море, никаких вечеринок по пятницам, коктейлей с мятой, никакого джаза и никаких блондинок – они мертвы, и теперь у них нет ничего. Я не хочу преувеличивать и говорить, что однажды они должны были внести вклад в науку или искусство, стать отцами или родоначальниками какого-нибудь течения – нет. У них были обычные жизни, полные встреч со странными людьми, минутного счастья и часовых огорчений, но то, что у них не было выдающей перспективы на будущее, совсем не значит, что они заслуживали смерти.
Они заслуживали жизнь, - думаю я, глядя, как пальцы быстрее начинают перебирать обрывки, и на пол кухни течет тонкая коричневая струя.
Они заслуживали просто продолжать жить так, как жили раньше. Потому что ни один человек на планете Земля не достоин того, чтобы узнать: когда ты умираешь, это полный и окончательный конец. И вся эзотерика, вся философия, весь психоанализ – это не больше, чем попытка прекратить бояться очевидных вещей: ты умрешь – и на этом твоя жизнь кончится. Ты не сможешь посмотреть в глаза своему убийце, не сможешь объяснить маме, что ты не хотел ее расстраивать, не сможешь посмотреть на своих рыдающих друзей. Ты не попадешь бесплатно в кино и не возьмешь из библиотеки книги, на которые раньше не хватало времени, ты не съездишь в Канаду, ты не увидишь Рим, ты не снимешь домик в Альпах, ты не поцелуешь человека, который изменит твою жизнь.
Ты не сможешь сделать ничего, кроме как гнить в земле и надеяться, что тебя не выкопает какой-нибудь некрофил.
Я выползаю из-под стола, и они оглядываются на меня, аккуратно отодвигают стулья и поднимаются вместе со мной, проходя в комнату. Мне ведь нужно в Академию, - я пытаюсь надеть рубашку и почему-то все приговариваю: «Мне очень, очень жаль». Мне так стыдно за то, что вчера я позволил себе стоять и онанировать на его тело, мне так стыдно, что я слышал чужой голос, говоривший мне «Хороший мальчик», мне так стыдно за все, но что им от моего стыда.
Пальцы соскальзывают с пуговиц, и это почему-то так расстраивает меня, что я сажусь на кровать и закрываю глаза, стараясь не разрыдаться.
- Мне так жаль, - у меня трясутся плечи, и трясутся мои кровоточащие руки, которые оставляют на джинсах темные подтеки. А мои гости даже не осуждают меня. Они стоят в проходе и смотрят куда-то позади меня, снова и снова гладя свои внутренности, как послушных котят, спрятавшихся внутри их животов.
Я пытаюсь надеть обувь, только вместо узла на шнурках получается какой-то комок из ниток; на полу появляются мелкие прозрачные капли – я плачу. Я запахиваю рубашку и засовываю в сумку тетради, шаркая по полу, как старик.
Мы все обязательно умрем; рано или поздно – будем уповать на медицину и здравоохранение, надеяться, что это случится как можно позже, но я не знаю, как объяснить этим парням, которые стоят за мной в зеркале, что их смерть – это не неизбежность, а случайная ошибка. И я буду очень стараться исправить ее, я попытаюсь сделать все, что в моих силах, чтобы они не чувствовали себя покинутыми.
Я открываю дверь, вытирая слезы со своего лица.
И вижу мертвого парня, рядом с которым сидел вчера.
Я захлопываю перед ним дверь.
И эту дверь я не смогу открыть на протяжении следующих трех недель.
Это не одно потерянное воскресенье, не один пропущенный поход в церковь – это двадцать один день, которые я решительно вычеркиваю из своей жизни, познавая радости совместного проживания. Любопытно, но никому нет дела до того, что я решаю жить гражданским браком с двумя трупами: моя староста не обрывает телефон в попытках узнать, почему я перестал ходить на занятия, Джек Кроуфорд не зовет меня на выставку жертв насилия. Хотя, если бы там добавился экспонат, я узнал бы об этом первым: он пришел бы к моей двери засвидетельствовать свое почтение тому, что я в очередной раз ничего не сделал. Мной не интересуются ни ФБР, ни психиатрические клиники, ни доктор Лектер – словом, никто – а я в это время пускаюсь в удивительное путешествие вдоль Кедрона.
Думаю, я могу раскрыть вам этот секрет, хотя бы потому, что тридцатью годами позже его раскроет Бертолуччи. Итак, два трупа и я. Мы вместе завтракаем, вместе читаем книги, изредка смотрим телевизор. Мы никогда не спорим, потому что у них, очевидно, нет своего мнения по поводу агрессивной политики Штатов в международных отношениях, к тому же, они не особенно жалуют результаты Хортонских экспериментов, поэтому часами мы просто сидим, уставившись друг на друга, пока они пересчитывают свои внутренности. Что же, время можно проводить и с меньшей пользой.
Во всем этом расслабляющем отдыхе от рутинных занятий в Академии есть пара минусов. Во-первых, запах. Я с легкостью не замечаю его первую неделю, мне кажется нелепым и невежливым придираться к мертвым людям с претензиями о том, что им стоило бы воспользоваться одеколоном. Однако на исходе одиннадцатого дня мне приходится открыть окно, однако парни не замечают моего намека: они молчаливо продолжают гнить в моей гостиной, создавая некоторое напряжение.
Во-вторых, их нежелание оставаться в одиночестве. Я не могу выйти из комнаты – они идут за мной, я не могу пойти в туалет – они стоят рядом, я не могу читать – они садятся полукругом. Они бродят за мной, как потерянные собаки, и изредка протягивают ко мне руки, дотрагиваясь до моего колена.
И, в-третьих – ключевой элемент саспенса, – ночи.
Мы спим вместе.
Не стоит осуждать меня. Я честно пытался остаться на кровати один, я спихивал их, я визжал, я плакал, я умолял их, я просил, я становился на колени, но они ночь за ночью укладывались рядом со мной: один за спиной, другой – перед лицом. И часов до трех ночи я смотрел в чужие глаза, покрытые беловатой пленкой, как будто лежал со своей девушкой, и боялся уснуть. Потому что кто знает, что могут сделать трупы, пока ты спишь.
Дело в том, что мне не удавалось бодрствовать слишком долго: три бессонные ночи, а потом жизнь превратилась в череду непоследовательных событий. Вот я делаю себе кофе, а вот я почему-то лежу в ванне и смотрю в потолок. Вот я читаю книгу, а вот я сижу, запершись в шкафу, и жую рукав рубашки, стараясь не заорать. Вот я пишу какой-то конспект, а вот я отдираю от руки полоски кожи и, зажмурившись так сильно, что под веками появляются разноцветные круги, пытаюсь забыть о существовании моих соседей.
Поэтому на четвертый день я малодушно сдался: я лег на кровать, и они, как добрые лабрадоры, растянулись рядом со мной. Эту первую ночь вместе мы провели в гробовом молчании, и я все боялся шевельнуться, чтобы не выказать им свое недовольство. Они мертвы, а я жив – как минимум, мне стоит радоваться тому, что дела обстоят именно так.
Теперь они укладываются рядом со мной и просовывают руки под мою майку – у них прохладные, чуть склизкие ладони, которые прижимают меня к их телам, – и парень сзади меня утыкается лбом между моих лопаток, хрипло выдыхая чье-то имя, превращающееся в неразборчивый шепот.
В братских могилах никто не чувствует себя одиноким, никто не чувствует себя брошенным или покинутым: слой за слоем молодых мужчин укладывают друг на друга, чтобы даже после смерти они могли протянуть руки и почувствовать человека рядом.
Мои мертвые тоже не хотят быть одинокими. Они ложатся со мной не потому, что хотят мстить, – им страшно и холодно. Они гладят мой живот и иногда целуют меня в плечо, когда я засыпаю. У них плохо пахнет изо рта, у них нет нежной шелковистой кожи, их тела покрыты синими кляксами разложения, но никто не идеален. У всех нас есть свои недостатки, так мне кажется.
Единственное темное пятно в этой почти романтической связи между мной и смертью – мои кошмары. Я всегда думал, что «ледяной пот», «сбитое дыхание», «сердце, выпрыгивающее из груди» - это ужасающие клише для тех, кто не в силах придумать красивый речевой оборот. Но в августе 1969 у меня появляется уникальная возможность проверить на себе четкость и лаконичность этих эпитетов.
Мне снится пляж.
Мне снится, как один из парней смеется моей шутке и протягивает мне руку, втаскивая по колено в море. Мне снится, как я стою в холодной воде, счастливо улыбаюсь, а потом, наклонившись, чтобы поправить джинсы, вижу лицо.
Лицо под водой, вы понимаете. Такое обыкновенное лицо, с черными глазницами и перекошенным ртом. Лицо, которое тянется ко мне из-под воды и, скорее всего, не желает мне зла, но только я все равно просыпаюсь от собственного крика и еще долго вглядываюсь в темноту потолка, различая его абрис.
Я боюсь не столько того, что в дыру рта этого лица попадут мои пальцы и я лишусь последней надежды написать симфонию, я не особенно боюсь, что у лица может оказаться продолжение в виде шеи, рук, ног, сколько я боюсь того, что основная функция лица – смотреть и говорить.
Я мучаюсь тем, что никто не приходит в мой дом и не обвиняет меня в произошедшем.
Ведь это я убил их – всех троих, всех троих, убил даже больше, только полиция их еще не нашла, они ведь уже мои законченные работы, а до этого такой долгий период бумагомарания. Сразу ведь не выверить, какой толщины класть мазок, какую основу взять, грунтовать холст или нет – на это все нужна практика, очень долгая практика.
А я убил всех троих, всех троих, и теперь они всегда будут со мной, а потом, может, я отправлю их в National Museum, и люди придут смотреть. Люди придут смотреть на мои работы, смотреть на меня.
Я убил троих, до них – еще троих, а до этого – еще троих.
И теперь я поднимаюсь с кровати и три раза надеваю и снимаю тапки. Теперь я три раза открываю и закрываю дверь, чтобы пройти в другую комнату. Три раза мою чашку. Три раза мою руки. Три раза застегиваю и расстегиваю ремень.
Ведь я убил троих – и убью еще троих, и нужно раз за разом чтить их память.
А последнего, третьего, убивать было совсем не трудно: ведь рука уже набита, и кисть сама рисует по телу. И не школярское повторение чужих примеров, а свой почерк, выражение самого себя на картине; не детское перерисовывание, а Творчество. Когда полная капля растекается по белоснежному полотну и красные прожилки впитываются в льняную ткань, мазок получается особенно гладким.
Да, я уничтожаю их тела – ночь за ночью я вижу, как моя кисть раздирает их, но исключительно для того, чтобы достать из них то самое сокровенное, что прячется внутри каждого. То, что они запачкали грязью, бесконечными сношениями с другими мужчинами, то, что я должен был спасти. Я деформирую их тела и заново собираю их душу, не столько потому, что слепо следую постулату о первичности духа, сколько из-за того, что знаю: я могу очистить и увековечить их. Я могу делать из них Людей.
Мои мертвые прижимаются ко мне сильнее, когда я дрожу во сне, и опухшими губами стараются утешить меня: их слова смешиваются друг с другом, и вместо облегчения я получаю набор из звуков, который должен интерпретировать самостоятельно. «Ты», «убийца», «не» - и как ни складывай, у меня все равно получается только «Нет, ты убийца».
Я давлюсь этим заявлением, я отплевываю его в раковину, я склоняюсь над унитазом и выблевываю его из себя, но это никак не помогает мне чувствовать себя непричастным.
Я убиваю, ночь за ночью, день за днем, каждая проигранная битва с усталостью заканчивается чужой смертью. Я переживаю первую неделю: каждая капля крови кажется навсегда въевшейся в мою кожу, каждая смерть кажется гвоздем в крышку в моего гроба.
Только потом, лежа рядом с кроватью и не находя в себе сил подняться, я думаю о том, что начинаю… привыкать.
Да, точно, я начинаю привыкать к тому, что в моей голове люди страдают и корчатся от боли. И если бы это было фантомным переживанием, мои безутешные страдания по этому поводу были бы куда меньше. Я вспоминаю.
Как будто я давно знал об этом – их крики, их мольбы, их скорчившиеся тела – я все это уже видел, и с каждым новым днем этот фильм становится все более и более привычным. Все более предсказуемым. В нем все меньше новых сюжетных поворотов и ходов, нагнетающих саспенс.
Смерти начинают казаться обыденными.
Уникальность для меня приобретает убийство. Ведь умирают, по сути, по одной и той же схеме: надрезы, удар в сердце, а потом медленно угасание в моих руках – только убийство никогда не следует этой схеме. Это всегда процесс творчества, созидания, работы над собой. Это шаг от повседневности к чему-то новому. Убийство – это рывок от скатертей в красно-белую клетку, троих детишек и пенсионного фонда к настоящей жизни.
Это очередная пятница.
Я моюсь: медленно обмываю тело, которое покрылось влажной пленкой страха от того, что однажды я найду на себе пролежни или трупные пятна. Я бреюсь: избегаю своего отражения в зеркале и скорее по памяти нахожу какие-то части тела. Я одеваюсь: майка и мягкие спальные штаны, чтобы случайно не уколоть моих партнеров по ночным развлечениям.
Я выхожу из ванной комнаты; они устало плетутся за мной и почему-то задерживаются в дверях, словно им нужно обсудить что-то между собой.
Я залажу на кровать.
Я закрываю глаза.
Меня обнимает за талию ледяная рука, и чужой голос говорит:
- Мой хороший мальчик, ты наконец пришел.
И я начинаю кричать.
Я всегда искал мужского внимания, какой-то отеческой заботы о себе. Большую часть детства мне виделось, что однажды в наш дом со скрипящими ступеньками и тугими не смазанными дверьми войдет Он – этакий лесоруб метр в плечах, в клетчатой рубашке, с суровым лицом, которое изредка озаряет широченная добрая улыбка. Этот архетип отца, этот строгий, но справедливый мужчина, который бы подбрасывал меня в воздух и ловил, прижимая к себе с довольным: «Несносный мальчишка». Он водил бы меня на бейсбол. К слову, я не люблю бейсбол, не люблю футбол, не люблю баскетбол – любому виду спорта я предпочитаю моральное и физическое разложение среди книг, но в детстве мне казалось, что все может измениться. Фантазия была такой: каждое утро я просыпался с предчувствием, что именно сегодня в мою жизнь войдет человек, который спасет меня от матери, открывшей для себя дверцу в радостный мир алкоголя и знакомств на заправках. Я вытягивался по струнке перед окном, впускал в комнату ледяной воздух и ждал какого-то чуда; может быть, я ждал, что из морозных полос вырисуется имя или каким-то седьмым чувством я пойму, кого надо искать, - я был крайне одинок и отчаян в поиске хотя бы намека на то, как это одиночество прекратить.
Он – мой воображаемый отец – окружает меня ненавязчивой опекой, за которую я буду благодарен ему на протяжении всей своей жизни, и в самом конце, сидя у его кровати, когда он будет кашлять и шептать: «Я пытался быть тебе настоящим отцом», - я скажу: «Ты всегда им был, папа». Я буду ценить все, что он для меня сделает: каждое слово, каждый поступок, работа, пропущенная ради моего триумфа или провала на поле, каждый киносеанс, проведенный вместе. Что угодно.
Джек Кроуфорд никогда бы не стал моим отцом. Не только потому, что он вспоминает о моем существовании исключительно в те моменты, когда его ассоциативный ряд, начинающийся с новых трупов в Балтиморе, приводит к моему образу. И не потому, что его предложения не включают в себя возможность отправиться вместе в кино или пожарить попкорн на сковородке, взяв в прокате какой-нибудь фильм, а сводятся исключительно к деловому: «У нас тело».
Просто Джеку Кроуфорду на меня срать – в этом вся проблема. Три недели я провел в компании трупов, а вместо того, чтобы поинтересоваться, как я поживаю, Джек говорит:
- Дерьмово выглядишь.
- Ну, не для кого стараться, - он хмыкает в ответ и упирается плечом в косяк двери.
- Ты нам нужен.
- А я думал, вы заглянули на чай.
- Уилл, - он сводит брови, как бы показывая, что еще одна дурацкая реплика с моей стороны – и он отчитает меня как нашкодившего ребенка. – У нас труп.
Мне очень хочется сказать: «У меня тоже, Джек». Джек, дорогой, у меня на кухне тоже два трупа, и я практически породнился с ними. Можем ли мы избежать новых встреч?.. Сегодня я не чувствую себя особенно общительным.
И вообще, Джек, я боюсь, что, как только я выйду за дверь, меня растерзает парень, которого прикончили три недели назад. А мне дорога жизнь; возможно, это пустая сентиментальность, зависимость от мелочей, но пока я не готов умереть такой бессмысленной и негероической смертью.
- Ты собираешься? – Джек перегоняет во рту слюну и с усилием сглатывает, глядя, как я медленно тянусь за ботинками. – Скажи, ты правда считаешь, что если ты будешь копошиться, мы быстрее раскроем дело? Уилл!
Я обожаю, когда меня окликают как собаку. Это же моя любимая забава – подчиняться приказам. Иногда я прихожу домой, становлюсь перед зеркалом и начинаю сам себе приказывать: «Будь несчастным!», «Будь жалким!», «Выгляди как неудачник!».
- Секунду… - я убираю с прикроватной тумбочки чашку и не очень уверенно направляюсь на кухню. Не знаю, что именно я собирался сделать: то ли, прижавшись лбом к стене, заплакать: «Я не хочу никуда идти», то ли прошептать: «Летите, мои птички!» и попытаться спасти моих оживших мертвецов. Странно… - я оглядываю пустую комнату и опускаю чашку в раковину. Мои гости, оказалось, не любят представителей власти.
Когда Джек дергает дверь и выталкивает меня из квартиры, я даже не успеваю толком испугаться: я оказываюсь на холодной лестничной площадке, и, подталкиваемый в спину, быстро, перепрыгивая через две ступеньки, дохожу до выхода из дома.
Что же, мир оказался не таким тревожным местом, как мне представлялось.
Джек недоволен мной: не нужно особенно напрягаться, чтобы понять, что означает эта поперечная складка и плотно сомкнутые губы; он срывает машину с места, неосознанно демонстрируя степень своего раздражения моей медлительностью. О, как я посмел подумать о себе!.. Как это я не бросился собирать сумку для очередного приятного вечера на пляже!
Джек, прости, правда прости… Я не подумал, что мой отказ может задеть тебя, ведь эти безудержно зажигательные вечеринки в компании разлагающихся тел – лучшее, что было в моей жизни! Ну хочешь, мы поедем на Золотые пески или на неделю снимем комнату в Сен-Тропе и будем барахтаться в теплой водичке, смотреть на голубое небо и пить коктейли из кокосовых скорлуп? Знаешь, освоимся на побережье, может, откроем частное агентство – только ты, я и наши мертвые друзья… Я покроюсь шоколадным загаром, куплю себе гавайскую рубашку и широкие шорты; мы будем приглашать людей на барбекю по выходным, а по средам, да, Джек, по средам, на третий день недели, в этот символический для всех день, наши догнивающие приятели будут резвиться в нашем бассейне и рассказывать о том, что Кармелита из соседней овощной лавки положила глаз на одного из них.
Именно к этому все и идет, не так ли? Иначе как мне понимать эту твою жажду привозить меня на пляжи с мертвецами?
В Балтиморе все сезоны похожи друг на друга, разве что летом чуть больше зелени и чуть меньше землистого серого оттенка. Только сейчас 4 сентября, меня зовут Уилл Грэм и с полной уверенностью в своих словах, я могу сказать, что Балтимор выглядит как потасканная жизнью проститутка, вышедшая на пенсию году в 24-ом.
Берег усеян пустыми пакетами, осколками бутылок, окурками от сигарет; на тонких веточках чертополоха висит разорванная упаковка от презерватива – я стараюсь не смотреть по сторонам и делаю вид, что меня чрезвычайно интересует консистенция песка. В детстве нравилась про Песчанника – песочного человечка, который приходит каждую ночь и из песчинок создает сны. Мне было очень любопытно, что будет, если он просыплет это золото Морфея? Кто накажет Песчанника за то, что кто-то остался без сна? Или кому-то приснился кошмар? Существует ли какая-то справедливость в бессознательном или там анархия, и каждый творит, что захочет?
Вполне вероятно, за Песчанником точно так же следовала черная тень, перед которой он испытывал благоговение и трепет, и, возможно, эту тень точно так же звали:
- Доктор Лектер… - Кроуфорд жмет его руку и кивком указывает на место, обведенное желтыми полиэтиленовым полосками «Не пересекать».
Почему-то внутри меня все сжимается; это то самое ощущение, когда человек, на которого ты смотрел всю дорогу из школы домой, оборачивается и улыбается тебе. То самое ощущение, когда девушка, продающая лимонад, не просит двадцать центов, а просто наливает тебе стаканчик и насыпает туда две ложки сахара. То самое ощущение, когда на кассете с порно оказывается фильм, который пробирает тебя до слез. «Приятная неожиданность» - так бы это назвала моя мама.
Я закусываю губу и киваю доктору Лектеру, потому что не знаю, как мне еще продемонстрировать, что я рад его видеть. В моей радости есть определенная преступная составляющая: испытывать облегчение и душевный подъем на месте убийства – это не та характеристика, которую можно записать в свое резюме, - и, тем не менее, я становлюсь ближе к доктору Лектеру, чувствую себя защищенным, становясь ближе к доктору Лектеру.
Прежде чем делать поспешные выводы, следует вспомнить, что последние три недели я провел в компании галлюцинаций, от которых шел ощутимый трупный запах. Я спал с ними, ел с ними, мылся с ними, проводил с ними 24 часа в сутки – и вот я стою рядом с человеком, который на профессиональном уровне занят этой проблемой. Почему я не позвонил ему раньше? Это хороший вопрос.
Не потому ли, что со своими проблемами каждый должен справляться в одиночку? Не потому ли, что после того, как мой отец единолично принял решение снести себе голову, я окончательно потерял веру в то, что посторонние люди могут как-то помочь? И еще, я думаю, немаловажную роль сыграло то, что мне не особенно хочется пользоваться услугами психотерапевта. Мне не хочется быть больным.
Мне не хочется быть больным – вот основной тезис моего внутреннего монолога, и от этой мысли в горле скапливается желчь. И какое-то время, буду откровенен – не больше трех или четырех часов одной из тех долгих ночей в объятьях моих воскрешенных апостолов – я казался себе очень больным. Настолько больным, что я засомневался, а существует ли доктор Лектер, действительно ли у меня лежит в кошельке его визитка – и, чтобы лишний раз себя не травмировать, я не пошел проверять, хотя мог бы. Да, я мог бы поставить под сомнение собственную способность адекватно оценивать реальность.
Это было бы начало конца, так я считаю. После этого только “This is the end” the Doors, отглаженная рубашка и сосновый гроб.
Несмотря на эту глубокую доказательную базу, я чуть ли не прижимаюсь к доктору Лектеру, который говорит мне: «Пойдемте, Уилл».
- Вы выглядите бледным, - он не оборачивается; мы продвигаемся вперед, ближе к разделительной черте, и он разговаривает со мной так, словно меня и нет рядом. Привычка, появившаяся после сотни сессий, или нежелание контактировать со мной?
- Я устал.
- Экзамены? – он чуть морщится, наверное, стараясь припомнить что-нибудь, что может послужить причиной усталости в моем возрасте. – Девушка?
- Незваные гости, - он хмыкает в ответ и останавливается в двух шагах от места преступления, пропуская меня вперед.
- Незваных гостей всегда можно выпроводить.
- Боюсь, я недостаточно решителен для такого откровенного хамства, - я растираю лицо и ныряю под ленту, ничего не отвечая на тихое: «Тогда вам нужен кто-то, кто сделает это за вас».
Скорее всего, доктор Лектер пытается предложить мне свою помощь, - я перебираю ключи в кармане и бодро шагаю к судмедэкспертам, кружащим, как мухи, над ямой. И, наверное, я бы мог принять его помощь. Не как врача, но как знакомого. Коллеги. Точно. Наверняка я бы смог поделиться с ним историей о трех мертвецах и бутылке рома, - я почти убеждаю себя в том, что это правильный и взрослый поступок. Что так и нужно было поступить с самого начала – нет ничего зазорного в том, чтобы обратиться к специалисту.
Но этот стройный логический ряд обрывает мой собственный истерический вопль.
Я вскрикиваю, как будто мне шесть лет, и я, вскочив с места, заворожено смотрю на акробата, повисшего в воздухе. Я вскрикиваю от смешанных страха, изумления, восторга и ужаса, ледяного, тугого ужаса, который петлей сдавливает мое горло. И чем дольше я смотрю, тем меньше изумления и восторга я испытываю. Тем больше страха наваливается на меня.
Их трое. Трое на дне неглубокой ямы, где они лежат, тесно прижавшись один к одному, словно маленькие испуганные дети. Двое из них повернуты лицом друг к другу, и третий, посередине, с мышцами, сведенными судорогой, заботливо положен на спину. Потому что он должен видеть небо. Потому что он должен чувствовать, как небо проникает в него, должен чувствововать, что Бог смотрит и видит.
Меня не пугает то, что их ладони плотно обернуты кишками друг друга, которые заканчиваются маленьким узлом около локтя; садистский замысел: от каждого нового движение все трое вынуждены страдать. Они вынуждены делить боль, они вынуждены лежать неподвижно и наблюдать за постепенным угасанием своих напарников в этой деловой встрече со смертью. Невероятное родство душ, полное слияние в подобные моменты!..
Меня не пугает, что у одного из парней выколоты глаза и вместо рта – кровавая рана. Меня не пугает то, что их животы распороты, как после кесарева. Меня не пугает земля, почерневшая от их крови.
Меня пугает осознание того, что и я сам лежал недавно в точно такой же позе. На месте парня посередине должен быть я. Я должен быть третьим «мечтателем», смотрящим вверх и ждет чуда, которое оборвет его мучения. Там должен лежать я, - наверное, меня трясет, потому что я слышу, как доктор Лектер говорит: «Пропустите меня», а потом оказывается совсем рядом и дотрагивается до моего плеча.
- Уилл, что с вами происходит?
Со мной не происходит ничего, кроме, конечно, осознания, что, выйди я на улицу, он бы нашел меня. И убил. И убил бы меня, и я, в принципе, этого и заслуживаю, ведь, кроме трех упущенных жизней, я пожертвовал еще тремя во славу своему страху и неспособности справиться с реальными трудностями.
Я молодец! Я феноменально удачно сделал выбор в этой жизни: пусть умирают все, кроме меня! Пусть сдохнет отец, пусть сдохнет мать, собака, девушка из средней школы, однокурсница, пусть сдохнет Кроуфорд, пусть сдохнет доктор Лектер! Ведь моя жизнь ценнее их жизней, не правда ли? Моя жизнь ничтожества, бездарности, моя жизнь паразита – она куда важнее их жизней.
- Я… Я должен был быть одним из них.
И дальше происходит нечто, о чем сложно будет написать в мемуарах и рассказать на вечернем ток-шоу: доктор Лектер дотрагивается до моего плеча, и его рука скользит вдоль моих лопаток – он обнимает меня и прижимает к себе. От него приятно пахнет цветами – чуть позже я случайно узнаю, что так пахнут фрезии и гвоздика, – у него удивительно крепкие руки и внушающий голос, которым стоит записывать подкасты о самогипнозе. Доктор Лектер говорит со мной так, словно рассказывает о плюсах стратегии сокращения социальной помощи и введении дополнительного налога на суицид, но в тот момент я подвергаю сомнению то, что он обнимает меня из профессиональной вежливости. Возможно, потому, что он упирается подбородком в мой лоб – очень личное прикосновение – и гладит меня по спине.
Может, это не его чувство долга. Может, это его человеческое желание помочь.
- Конечно же, нет, Уилл. Вы ни в чем не виноваты. Вы не должны были стать жертвой.
- Вы не понимаете, - говорю, широко открыв глаза и вцепившись в лацканы его пиджака. – Вы ничего не понимаете… Я ведь… - глотаю слова и кашляю, потому что не могу выдавить из себя законченное предложение.
Дело, наверное, в том, что к двадцати трем годам мой тактильный опыт ограничивался мамой и двумя девушками. К тому же, в тот день я переживал поистине божественные перспективы умереть за других людей, поэтому, когда я оказался зажатым между чужим теплым телом и руками, которые не пытаются душить, а хотят сберечь, я растерялся. Я думаю, я дрожал; доктор Лектер гладил меня по шее, как щенка, который боится выходить на улицу, и очень тихо разговаривал со мной:
- Вы не виноваты, Уилл, - мне очень хотелось поверить в это; правда, мой личный опыт свидетельствовал о противоположном. Постфактум я очень удачно использую многосложные слова и сложноподчиненные предложения, в тот день все носило характер отрывочной переписки Морзе. Мои воспоминания о том дне не длиннее пары секунд: вот его ладонь дотрагивается до ворота моей рубашки, вот он расстегивает пуговицу, чтобы дать мне больше воздуха. Вот я поднимаю голову и встречаюсь с ним глазами, и он мягко улыбается мне, как будто поощряя мое желание смотреть на него.
Доктор Лектер касается пальцами моей шеи и чуть надавливает на позвонок, растирая кожу:
- Уилл, слушайте мой голос. Вы не виноваты, Уилл. Вы не должны винить себя.
Я отвечаю: «Да-да», - и крепче сжимаю ладони на его пиджаке. Доктор Лектер становится стеной между внешним миром и мной, и поэтому я упираюсь лбом в его плечо, сильно зажмуриваясь, чтобы слышать не стук лопаты о промерзшую землю, не перекрикивание чаек, не шепот полицейских, а его глухой, уверенный голос: «Вы не виноваты».
Но он же не понимает, правда? Он не знает, что я лежал с ними, я уже был здесь, я видел все это и участвовал в этом. Он говорит, что я не виноват, и это его гуманное желание помощь страдающему, вне зависимости от реального положения дел.
Если представить, что все мысли о моей вине – это стая ворон, то от каждого прикосновения доктора Лектера они взвивались вверх, и какое-то недолгое время моя голова становилась восхитительно пустой. Не было ни боли, ни сопереживания, ни чувства вины. Не было ничего, кроме его пальцев, обводящих мои позвонки и чуть оттягивающих волосы на затылке.
Какое-то короткое мгновение не было ни меня, ни его – только это скользящее, поверхностное ощущение другого человека, это легкое раздражение кожи от мелких прикосновений; было только его ровное, горячее дыхание около моей щеки и мои испуганные, жалкие попытки вдохнуть. Были только медленные удары его сердца, грохотом отдававшиеся в моей грудной клетке. Мир как будто прекратил существовать только потому, что так захотел доктор Лектер.
Он захотел, чтобы я не чувствовал себя плохо, – и я неукоснительно подчинялся его желанию. Он хотел, чтобы я дышал, – и я превозмогал боль в легких, стараясь затолкнуть в себя хотя бы один вдох.
Именно в тот день я начал догадываться о его всемогуществе. О его власти над другими людьми.
Надо мной.
Я теряюсь во времени и прекращаю считать секунды, растворяясь в чувстве защищенности. Скорее всего, с моей стороны было ужасно невежливо тянуть его на себя за пиджак и заставлять крепче обхватить меня – мы были знакомы в общей сложности пару часов, но я боялся, и доктор Лектер был единственным, кто захотел помочь мне справиться с этим.
Я помню это удивительное ощущение «его»: как будто я стоял, упершись в бок огромного зверя, которого разрывает его желание утешить меня и добить меня. Я чувствовал, как по его предплечью ползет судорога, но он не прекращал гладить меня. Это было самое прекрасное переживание, которое я испытывал в своей жизни: доктор Лектер шаг за шагом заставлял себя заботиться обо мне. Кто-то в этом мире потрудился побеспокоиться обо мне. Потрясающе. Возможно, если бы меня не душил истерический припадок, я бы смог оценить это.
- Вы не виноваты, Уилл, - он прижимается щекой к моей щеке и свободной рукой дотрагивается до кисти, сжимая мои пальцы. – Вы ни в чем не виноваты.
И я покупаюсь на это. Любой бы купился.
Когда ты хочешь избавиться от боли, ты хватаешься даже за самую эфемерную возможность ускользнуть от выедающей тебя вины – а в моем случае эта возможность стояла рядом и говорила мне: «Вы не виноваты». Все средства хороши в том, чтобы прекратить страдать.
Я решаюсь на необдуманный поступок – внутри объятий доктора Лектера спокойно и уютно, однако я делаю шаг назад, придумывая, как лучше поблагодарить его за оказанную услугу. Он склоняет голову набок, будто ставя под сомнение мою возможность принимать рациональные решения, и не отнимает руку от моего запястья.
Мы стоим на пляже, держась за руки, и ситуация медленно начинает приобретать нежно-розовые тона романтической драмы, где главный герой заламывает руки и кричит в пустоту: «Я не делал этого, Каролина! Не делал». Но я отвожу взгляд от лица доктора Лектера и смотрю за его плечо.
Нет, честное слово. Я не отворачиваюсь от него и не вкалываю себе в вену несколько кубов героина, не слизываю кислоту с клочка бумаги, запрятанного под воротником рубашки, не раскусываю капсулу с цианидом, я не стреляю себе в голову и не подставляюсь под длительные предсмертные галлюцинации. Я просто перевожу взгляд за плечо доктора Лектера.
Художники. Я люблю художников. Знаете, тех, которые пользуются акварелью, маслом, такими традиционными способами самовыражения, и не люблю новаторов, которые пробуют создать картины из чужих внутренностей. Да, я чертов консерватор, но каждый из нас вправе иметь маленькую слабость. Я, например, скверно переношу убийства.
Дело в том, что он не похож на человека, убившего двенадцать мужчин. Он похож на повзрослевшего бойскаута, который сейчас помашет мне ладонью и закричит: «Уилл! Уилли! Ты хочешь маршмеллоуз? Хочешь, будем ночевать сегодня в палатке? Хочешь, будем смотреть на звезды?». Он похож на ребенка, который оказался на пляже по нелепому стечению обстоятельств: мама въехала на машине в кювет – какая растяпа! – и теперь нужно ждать, пока приедет кто-нибудь из 911. Да, он похож на светловолосого мальчика, который пришел со своей дурацкой пластмассовой лопаточкой делать песочные пирожные и продавать их по десять центов за штуку.
Он выцвел под солнцем – столько работать на открытом воздухе. У него серые глаза, обветренные губы и растрепанные волосы. Он улыбается мне и улыбается мне не так, как улыбаются убийцы. Убийцы должны скалиться, должны плеваться слюной, должны харкать кровью; поэтому мне кажется, что я ошибся. Ведь с чего я взял, что он тот самый? Шестое чувство? Какое-то голодное чувство в животе, которое раздирает ребра и выбирается через глотку глухим всхлипом? Странное переживание интимной близости с этим человеком? Или это удивительное наложение его образа на голос «Ты наконец пришел», который я слышал в своей квартире?
Он не спешит – медленно подходит к краю ямы и, расправив плечи, потягивается, разминая затекшие мышцы. Всю ночь работал. Бедный. Бедный-бедный-бедный мальчик с синяками под глазами и опухшим от недосыпания лицом. Может, тебе стоит прекратить убивать, а вместо этого съездить куда-нибудь на море, отдохнуть пару неделек?...
Мне кажется правильным наклониться к доктору Лектеру и сыграть с ним во французских заговорщиков:
- Вы видите его? – мой шепот звучит как начинающаяся истерика. Стоит поработать над собой.
Доктор Лектер сохраняет непроницаемое лицо, как будто я сообщил ему, что скоро начнется дождь, и оборачивается через плечо, старательно вглядываясь туда, куда смотрел я.
- Уилл… - медленно растягивает он. – Что вы видите? – и этот вопрос задан не с интонацией «Я вижу там мужчину, вы хотите сказать, что он и есть убийца?». Этот вопрос задан с интонацией «Возможно, стоит вызвать скорую помощь». Жизнь, в тебе слишком много неожиданных разочарований. Где нужно подписать, чтобы отказаться от сотрудничества с тобой?
- Понимаете… там он, - я цепляюсь за рукав доктора Лектера и подхожу ближе, чтобы повторить на ухо. – Там он. Убийца.
Доктор Лектер смотрит на меня.
Сглатывает.
И произносит:
- Уилл, я думаю, вам стоит поехать со мной.
Он пришел за мной – да, именно. Этот мужчина пришел за мной – я заворожено наблюдаю, как он отворачивается от ямы и делает шаг к нам. Он стоит за спиной доктора Лектера; между нами только Ганнибал, который сжимает мою ладонь и еще раз проговаривает по слогам, как ребенку-дауну: «Вы должны поехать со мной».
Художник улыбается мне. Он широко растягивает губы, как клоун, которого мне предстоит бояться следующие два года, и наклоняется к плечу доктора Лектера:
- Он не спасет тебя.
Для галлюцинации он слишком самоуверен. Слишком. А мне всего лишь хочется сказать: «Ганнибал, убери его. Сделай так, чтобы он исчез». Мне хочется, чтобы прошла дрожь в руках, а меня перестало колотить, мне хочется, чтобы перед глазами не было черных кругов, мне хочется, чтобы изо рта пропал привкус крови. Мне хочется, чтобы Ганнибал прекратил быть просто доктором и стал человеком, который спасет меня.
- Уилл, вы поедете со мной.
Спасибо, что вы все понимаете с полуслова, доктор Лектер. Ценный профессиональный навык в наши дни.
Я пойду за ним куда угодно.
Пусть он только крепче держит меня за руку и надавливает пальцем на сплетение вен у кисти, и я буду послушным, очень послушным. Я буду ступать шаг в шаг, буду делать вдох в его вдох, буду следить за интонацией его голоса, я буду предупредительным, вежливым и кротким, я полюблю оперу и балет, я научусь ценить классическую немецкую литературу, только пусть он не отпускает меня, пусть он не оставляет меня одного.
В машине душно; я цепляюсь за его руку, прижимая к своему бедру, потому что боюсь потерять сознание. Его ладонь горячая и сухая, и я крепко держусь за нее, разглядывая пятно пейзажа за окном машины: ветки деревьев слишком похожи на лица – нужно быть предельно внимательным, следить за каждой тенью. Я обвожу костяшки ладони Ганнибала и, накрыв его кисть своей рукой, зажимаю ее внутри кулака.
Мы поедем к нему домой, в его большой, теплый дом, где живет куча бездомных, которым помогает доктор Лектер; доктор Лектер поможет и мне. Он закутает меня в одеяло, в кокон, где я смогу спрятаться, и будет качать меня на руках, пока я не усну, а потом просидит в ногах всю ночь, вслушиваясь в мое неровное дыхание.
Я проснусь посреди ночи – шторы задернуты, ни шороха, ни скрипа – а Ганнибал будет смотреть на меня. Я протяну к нему руку – и он все поймет; он обнимет меня, он ляжет рядом, он будет защищать меня шесть долгих часов до рассвета, а я буду смотреть в его темные глаза и вспоминать текст какой-нибудь молитвы. Хоть один текст, хоть один абзац – люди тысячелетиями оттачивали мастерство просить, мне нужно будет к нему приобщиться – я буду долго пытаться выдать что-нибудь своим пересохшим ртом, но в голове будет навязчиво звучать песенка о том, как важно знать английский. Он положит мне ладонь на лоб, скажет: «Тебе нужно отдыхать» - а в ответ я зажмурюсь и тихо-тихо начну неразборчиво шептать «господи-господи-господи».
Господи, если ты существуешь… Не так. Господи, если я страдаю достаточно, если я делаю это правильно и искусно, давай дадим друг другу передышку, я ведь не твой сын, ты понимаешь?.. Не люблю кресты, не люблю набедренные повязки. Господи, разреши Ганнибалу помочь мне, будь добрым богом хотя бы на эту ночь, и я позову тебя на воскресный ланч: никакого вина, никакого хлеба; только ты, я и завтрак у Тиффани, господи.
- Уилл, - доктор Лектер тянет меня за рукав из машины; я неловко спотыкаюсь о порог дома – два поворота ключа в замочной скважине, «Проходите, пожалуйста» - я валю на пол подставку с зонтами и закрываю лицо руками, слушая предупредительное «Ничего страшного».
Он стоит напротив меня: мои лопатки упираются в стену, и я пытаюсь вдохнуть. Лицо Ганнибала расплывается – серый мазок с двумя жирными черными линиями на месте рта и глаз. Наверное, я что-то говорю, потому что слышу: «Вторая дверь налево»; доктор Лектер и сжимает мой локоть, когда я сползаю вниз по стене.
- Я провожу вас, - щелчок выключателя на стене. – Позовите меня, если я понадоблюсь, - его голос звучит мягче, как будто он пытается уговорить меня не делать глупостей. Я киваю – да, это правильное решение. Кивнуть, потом улыбнуться краем рта – «со мной все в порядке».
Холодная вода блестит под желтым светом; в детстве к нам во двор приходил рыжий кот, я открывал для него кран, и он бил лапкой по воде. Я опускаю голову в раковину и зажмуриваюсь, чтобы вода не попала в глаза. Капли растекаются кляксами на рубашке, а я всматриваюсь в свое отражение в зеркале: это не мое лицо, нет, не мое. У меня ведь темные волосы, у меня отросшая щетина, у меня широкие глаза, у меня большое рот, нет, это не я, это не могу быть я.
- Это ведь наш маленький секрет, Уилл, - говорит мне усталый парень в зеркале и улыбается, потому что он знает восхитительную шутку, которой хочет поделиться. – Мы ведь оба знаем…
Он щурится, словно оценивает, насколько я готов участвовать в его небольшой комедии, и доверительно говорит мне:
- Ты ведь знаешь, почему я убиваю их, знаешь, не так ли?
И я говорю: «Да». Я упираюсь в бортики раковины и болезненно скалюсь, повторяя: «Да, я знаю».
О, эти игры разума, эта печальная необходимость мозга добавлять к визуальному образу тактильное подкрепление – почему я должен быть жертвой собственного тела? Мне кажется, будто художник обнимает меня за талию, прижимается лбом к моему плечу и шепчет в мою шею: «Конечно знаешь».
- Ты хочешь помнить, - он счастливо смеется и крепче прижимается ко мне. – Ты сначала рисуешь их, чтобы запомнить, чтобы понять, из чего они состоят, а потом оставляешь рисунки, чтобы и мы могли увидеть.
- Да, именно, - он целует меня под ухом и цепляется пальцами за мой ремень. – Потому что они хотят быть увековеченными, Уилл. Знаешь, зачем они выходят по вечерам, надев свои самые дорогие вещи, купленные на последние деньги?.. Их семьи не питают к ним ничего, кроме ненависти и отвращения, от них отказалось общество, ведь они паршивые овцы для всего стада. Они никому не нужны, кроме друг друга, но и в их помойной яме выбирают только самых красивых, самых молодых... Они гниют заживо в своих подвалах, в своих общественных туалетах, трахаются по колено в дерьме, пьют самый дешевый алкоголь и дают первому встречному, чтобы хоть кто-то помнил, хоть кто-то знал, пускай и пятнадцать минут в подворотне, что они существуют. Я делаю доброе дело, Уилл, - мы смотрим на наше отражение, и он поправляет мои волосы: пальцы дотрагиваются до щеки и убирают выбившуюся прядь за мое ухо. – Мы делаем доброе дело.
И я отталкиваю его от себя.
Я беру стакан с зубными щетками и бросаю его в стекло; серебристые осколки пляшут на кафельной плитке, сейчас в дверь ванной комнаты ворвется съемочная группа и режиссер закричит: «А теперь второй дубль!» - слишком театрально, слишком постановочно. Я шатаюсь и, пытаясь найти опору, хватаюсь за пустую рамку зеркала. Пусть острые края целуют мои ладони, пусть на фаянсе появятся яркие разводы – я зачерпываю битое стекло и стискиваю в руке, стараясь не закричать.
Если я смогу спрятать осколки, я смогу прекратить слышать «Мы делаем доброе дело», правда? Я смогу забыть, правда?.. Нужно вымыться с мылом, нужно счистить грязь – я разгребаю алмазную пыль и достаю пробку из раковины; я растворюсь в канализации, я стану водой, меня вынесет в океан. Только я слишком большой, слишком большой – я стягиваю рубашку и встряхиваю отяжелевшими кистями, разбрызгивая кровь. Мне нужно оставить все лишнее – зажимаю осколок в правой руке и дотрагиваюсь до сгиба локтя. Я грязный – первая ломанная от предплечья к запястью, и кожа расходится с глухим треском.
Я слышу его смех; его гнусный, хриплый смех: «Мы делаем это вместе» - но я смогу сбежать, конечно, я смогу, нужно просто сделать еще одну линию, чтобы можно было оттянуть этот кусок кожи. Цвет чистоты – белый; если я буду держать руку под водой, красный смоется.
- Уилл!.. – это стучат из другого мира, я не знаю, как открывается туда дверь, я не знаю, можно ли мне разговаривать с этими людьми. – Уилл, что у вас происходит?
Наверное, я пытаюсь что-то сказать, потому что моя рука закрывает мой рот и просовывает в него мелкие кусочки стекла: я не должен разговаривать.
- Уилл, вы слышите меня? – конечно, я слышу вас. Я слышу всех. Слышу каждый стон, каждый крик, каждую просьбы – я мог бы быть богом, который все видит и все слышит и не делает ничего. – Мне придется выбить дверь, - уведомляет голос за дверью, и вслед за ним раздается треск дерева. – Уилл, отойдите от двери.
Я делаю шаг к раковине. Подчиняться – просто и удобно; я опускаюсь на колени и сгребаю в охапку рубашку, закрывая измазанную в крови грудь. Я беззащитен – я сдаюсь на милость победителя.
Он стоит надо мной, в свете из коридора, в золотом ареоле, мой Спаситель, мой символ второго пришествия.
- Ты понимаешь, что я говорю? – он складывает накрест руки и делает ко мне шаг, а я стараюсь прижаться лбом к плитке, чтобы заглушить вой, идущий из моего горла. – Кивни мне.
Я киваю. Приказы – хорошая форма коммуникации.
- Сейчас ты поднимешься. И пойдешь за мной, - он привык отдавать команды, может, у него есть собака. – Встань.
Я не могу ослушаться, даже если губы дрожат, если ноги подкашиваются, если руки плетями повисли и из них вываливаются мои драгоценные камушки.
- Идем, - я смотрю в его спину, он идет медленно, и я вижу, как двигаются мышцы под тканью: шаг-шаг, еще один шаг. – На колени.
Ковер мягкий, мягче холодного пола в ванной, и я опускаюсь на ворс, щекочущий разодранные ладони. Может быть, мой напарник по играм в убийство не придет сюда?.. Пусть этот мужчина запретит ему прийти в эту комнату. Пожалуйста.
- Уилл, тебе показалось, что убийца был рядом с вами? – я поспешно киваю и делаю мелкий шажок, пытаясь приблизиться к человеку, от которого идет тепло и спокойствие. – Теперь ты в безопасности, - он кладет руку на мой затылок, и я благодарно утыкаюсь лбом в его ногу, обхватывая рукой под коленом. – Я защищу тебя, Уилл. Он больше не придет к тебе, мальчик, - его пальцы обводят мой позвонок и надавливают на плечо. – Сейчас тебе нужно слушать только мой голос, ты понимаешь?
Я хриплю «Да» и надеюсь, что он слышит меня.
Называй меня своим мальчиком, забери меня домой, я не порву ни одного дивана, не испорчу ни одной твоей туфли, я буду послушно укладываться у твоих ног. Забери меня и поставь на полку, я буду твоим трофеем, ты сможешь показывать меня своим друзьям. Только пусть боль прекратится. Пусть в голове станет тихо – я не могу жить в таком шуме. Я слышу чужие голоса и не слышу свой собственный голос – я растворяюсь, я исчезаю, я прекращаю существовать.
- Подними голову, - я отрываюсь от его ноги и, привстав на коленях, задираю подбородок, чтобы он видел мое лицо. – Успокойся, Уилл, - он обводит большим пальцем мою щеку, растирая влажную полосу, и только тогда я понимаю, что плакал все это время. – Теперь я с тобой, - он спускается ладонью к моей челюсти и чуть надавливает на верхнюю губу, заставляя открыть рот. – Он не вернется. Ты должен слушать только мой голос, а не шум внутри себя, понимаешь?
Я закрываю глаза, и он обводит абрис моих губ, просовывая палец внутрь моего рта. Соленый – я смыкаю губы и инстинктивно подаюсь вперед, вбирая палец до последней фаланги. Я не отпущу его, и тогда убийца точно не вернется.
- Уилл, - он касается пальцем моего языка и гладит его кончик, поддевая его, - меня зовут доктор Ганнибал Лектер, я постараюсь помочь тебе, но ты должен слушаться меня, хорошо, мальчик?
Мне нужно сказать «да» - я открываю глаза и вижу его мягкую усмешку. Он не обидит меня. Он будет защищать меня.
- Я… буду слушаться, Ганнибал, - его палец выскальзывает из моего рта и проводит влажную полосу по шее.
И ДАЛЬШЕ
http://static.diary.ru/userdir/2/6/9/7/2697972/79101230.jpg
Никто ничего не успел вовремя вычитать и вовремя написать, а почему? А потому что мне нужно было смотреть ситком про программистов.
Название: Раз-два-три, ветер изменится
Автор: Entony Lashden
Бета: Hideaki, aswallow, Вал (СОБЕРИ ВСЕХ БЕТ, ЛАШДЕН, СОБЕРИ ИХ ВСЕХ)
Фэндом: Hannibal
Персонажи: Ганнибал Лектер/Уилл Грэм
Рейтинг: NC-17
Жанры: драма
Размер: миди
Статус: в процессе
Предупреждения: АУ относительно Грэма. 1969-1974 года. Грэм - неопытный юнец.
Саммари: как сделать убийцу
А Анечка сделала мне баннер. Потому что она кошечка. aswallow
ПОСМОТРИТЕ-ПОСМОТРИТЕ, ЧТО МНЕ СДЕЛАЛА Solovyeva
http://static.diary.ru/userdir/2/6/9/7/2697972/79101230.jpg
Название: Раз-два-три, ветер изменится
Автор: Entony Lashden
Бета: Hideaki, aswallow, Вал (СОБЕРИ ВСЕХ БЕТ, ЛАШДЕН, СОБЕРИ ИХ ВСЕХ)
Фэндом: Hannibal
Персонажи: Ганнибал Лектер/Уилл Грэм
Рейтинг: NC-17
Жанры: драма
Размер: миди
Статус: в процессе
Предупреждения: АУ относительно Грэма. 1969-1974 года. Грэм - неопытный юнец.
Саммари: как сделать убийцу
А Анечка сделала мне баннер. Потому что она кошечка. aswallow
ПОСМОТРИТЕ-ПОСМОТРИТЕ, ЧТО МНЕ СДЕЛАЛА Solovyeva
http://static.diary.ru/userdir/2/6/9/7/2697972/79101230.jpg